Букмейт предложил (они как-то прокачали рекомендательный сервис) почитать «Сквозь зеркало языка» Гая Дойчера. Прочитал 35%, и пока я в восторге. Есть фишечки, как я люблю, вроде того, что на язык древних вавилонян нельзя было бы перевести «Преступление и наказание» Достоевского, потому что в их языке для обоих понятий, преступление и наказание, было одно слово. А есть большие и красиво развёрнутые языковые теории, например, о восприятии цветов: оказалось, что все народы создают слова цветов в чётко одинаковой последовательности: сначала чёрный и белый, потом всегда красный, затем разделяют зелёный и синий и только потом жёлтый (правда, иногда желтый раньше зеленого, но реже). И во времена Гомера греки ещё слабо различали зелёный и синий, а море у него цвета вина, не потому что это такая метафора. Контент-анализ «Одиссеи» и «Илиады» показал, что 90% цветов в тексте это чёрный и белый, ещё 5% красный. Но это не значит, что у древних были неправильные колбочки и они, как дальнотоники, видели все сумеречно. Антропологи нашли дикие племена в наши дни, которые называют море, траву и небо чёрными, но тесты на цветовосприятие проходят отлично. Просто они ещё не изобрели слова синий и зелёный
Читать полностью…Довольно неожиданный факт. До аграрной революции (это 12 тысяч лет назад) люди были более умными, высокими и здоровыми, чем после неё. Сельское хозяйство сделало рацион людей скудным (в основном, хлеб), из-за него люди стали чаще болеть, так как стали жить кучно. В конечном счёте уменьшился даже объём мозга. Но люди не могли уже вернуться к собирательству и охоте, потому что одновременно с этим резко выросло население. Это рассуждения Юваля Ноя Харари из «Sapiens. Краткая история человечества». «Медуза» назвала эту книгу гуманитарным ответом Хокингу, и первые процентов тридцать (спасибо букмейту, рассуждаю про книги в процентах) это правда так. Харари показывает внутреннюю логику развития человечества. Но дальше этот израильский медиевист (а также веган, йог и гей) обрывает повествование и говорит о проблемах сапиенсов вообще и их будущем. Это тоже любопытно, но задача единого нарратива всей истории нашего вида остаётся нерешённой
Читать полностью…Джон Стейнбек в шестидесятые годы приезжал в Москву. Встречался с молодым Познером и рассказал тому презабавную историю из жизни. Через много лет, в 2017 году, Познер написал предисловие к «Русскому дневнику» Стейнбека (книга про другую поездку в СССР — 1947 года — вышла в новом переводе) и там передал слова американца от первого лица:
Зашел я в гастроном посмотреть, что продают. Пока стоял, подошел ко мне человек и начал что-то говорить. Я по-русски ни слова не знаю, а он понял выставил один палец и говорит: «Рубль, рубль!». Ну, я понял, что ему нужен рубль. Я дал ему. Он так выставил ладонь, мол, стой, куда-то ушел, очень быстро вернулся с бутылкой водки, сделал мне знак, чтобы я пошел за ним. Вышли из магазина, зашли в какой-то подъезд, там его ждал еще один человек. Тот достал из кармана стакан, этот ловко открыл бутылку, налил стакан до краев, не проронив ни капли, приподнял его, вроде как «салют», и залпом выпил. Налил еще и протянул мне. Я последовал его примеру. Потом налил третьему, и тот выпил.
После этого он вновь выставляет палец и говорит: «Рубль!». Я ему дал, он выскочил из подъезда и через три минуты вновь появился с бутылкой. Ну, повторили всю процедуру и расстались лучшими друзьями. Я вышел на улицу, соображаю плохо, сел на обочину. Тут подходит ваш полицейский и начинает мне что-то выговаривать. Видно, у вас сидеть на обочине нельзя. Я встал и сказал ему единственное предложение, которое выучил по-русски: «Я американский писатель». Он посмотрел на меня, улыбнулся во все лицо и бросился обнимать меня, крикнув «Хемингуэй!». Ваша страна единственная, в которой полицеские читали Хемингуэя.
Чехов про секс да так смешно, что я чуть не упал со стула, пока читал (из письма Суворину, 18 мая 1891 года):
Женщины, которые употребляются, или, выражаясь по-московски, тараканятся на каждом диване, не суть бешенные, это дохлые кошки, страдающие нимфоманией. Диван очень неудобная мебель. Его обвиняют в блуде чаще, чем от того заслуживает. Я раз в жизни только пользовался диваном и проклял его. Распутных женщин я видывал, и сам грешил многократно, но Золя и той даме, которая говорила вам «хлоп — и готово», я не верю. Распутные люди и писатели любят выдавать себя гастрономами и тонкими знатоками блуда; они смелы, решительны, находчивы, употребляют по 33 способам, чуть ли не на лезвии ножа, но все это только на словах, на деле же употребляют кухарок и ходят в рублевые дома терпимости.
Все писатели врут. Употребить даму в городе не так легко, как они пишут. Я не видел ни одной такой квартиры (порядочной, конечно), где бы позволяли обстоятельства повалить одетую в корсет, юбки и турнюр женщину на сундук, или на диван, или на пол и употребить ее так, чтобы не заметили домашние. Все эти термины вроде в стоячку, в сидячку и проч. - вздор. Самый легкий способ, это постель, а остальные 33 трудны и удобоисполнимы только в отдельном номере или в сарае.
Роман с дамой из порядочного круга — процедура длинная.
Во-первых, нужна ночь, во-вторых, вы едете в Эрмитаж, в-третьих, в Эрмитаже вам говорят, что свободных номеров нет, и вы едете искать другое пристанище, в-четвертых, в номере ваша дама падает духом, жантильничает, дрожит и восклицает: «Ах, боже мой, что я делаю?! Нет! Нет!», добрый час идет на раздевание и на слова, в-пятых, дама ваша на обратном пути имеет такое выражение, как будто вы ее изнасиловали, и все время бормочет: «Нет, никогда себе этого не прощу!» Все это не похоже на «хлоп — и готово!».
Чехов умер. В «Русское богатство» в четвертом году Короленко о покойном пишет заметку. Как познакомились в восемьдесят шестом, кажется, как вращались в свете, кто кому что сказал в курилке, как болтали о мозговых молекулах. Вывод: русский юмор наш одет в такую тоску, что хочется сдохнуть. Даже и не хочется, но все равно приходится.
Юмористов, по Короленко, четверо. Гоголь, Щедрин, Чехов и Глеб Успенский. Но кто такой Глеб Успенский, спросил я.
«Он силой искренности своей Достоевского напоминает, только Достоевский политиканствовал и кокетничал, а этот — проще, искреннее», — говорил Толстой Горькому про него.
«Тургенев был бытописателем "дворянских гнезд", Успенский является бытописателем народа», — это уже Плеханов, которому, как и Ленину, было всякое дело до литературы.
Марксист говорит правду. Сын мелкого чиновника, Успенский вырос с мастеровыми и рабочими Тулы и всю жизнь рассказывал «России айфона» о народе. Русская литература XIX века сплошь дворянская (в отличие от того же Диккенса). Мы ведь понимаем, что «Горе от ума» или «Евгений Онегин» это даже не 1% страны того времени. Это одна десятая процента. Современная литература такого рода выглядела бы как книги Оксаны Робски про особняки на Рублевке; если бы, конечно, те писались осмысленно и русским языком.
Успенский говорит и пишет языком Пушкина, но о другой России (Струве в «Вехах» назовет это «интеллигентской маской»). В альтернативной России женятся ради приданного, чтобы строить кабак, перепродают пистолетов на рубль маржи, отдают рубашку ради стопки водки, шлют капусты в подарок, радуются слепоте мужа-тирана. Мы не знаем эту Россию. И одновременно знаем.
«Нравы Растеряевой улицы» Успенский написал в 23 года. Эту книгу называют сборником очерков, но скорее это нелинейный роман. «Нравы» своим повествованием, которое, кстати, бесило Толстого, похоже на постмодернистов с их книгами-словарям и скачущими как блоха фабулами. Много героев, у всякого своя линия; к некоторым мы возвращаемся. В итоге растет целый мир с логикой внутри.
Все это сдобрено и правда — Короленко не соврал — уже не гоголевским, но еще не чеховским юморком. Некоторые углы сглажены, сюжеты ускорены, но это не притчи, вполне себе реализм. Да такой, что иногда кажется, что был на этих выселках сам вчера, и ничего там не изменилось.
Главный недостаток заключает в этом же. Успенский подносит зеркало к жизни, знакомой ему да и нам тоже знакомой, но чтобы что?
***
С годами у Успенского развилось то, что мы теперь назвали бы клинической депрессией. Когда Короленко попытался подружить его с Чеховым, все кончилось провалом. В сорок с лишним фотограф народной жизни терпеть не мог легкий юмор.
Успенский, как муха в паутине, бросался всюду. Уезжал в деревню на год, ехал на край России, пытаясь найти, нащупать что-то. Не нашел, не нащупал. Слег в Новгороде в сумасшедший дом. Всех мужчин прозвал святыми, а женщин — богородицами. Перестал есть мясо. Просил не косить траву, говорил, что той больно. Там и умер.
P.S. Глеба Успенского нет в школьной программе, да и в новостях не часто заходит о нем речь. В 2015 году Зураб Церетели вдруг подарил Туле памятник Успенского. А в 2016 году Глеб Успенский попал под декоммунизацию в Чернигове: улицу его имени переименовали в Ильинскую. В Виннице, кстати, такую же улицу переименовывать не стали.
Важный апдейт от филолога Ирины Левонтиной из моего фейсбука: «Это у Толстого не совсем ошибка, а просто несколько архаичный ситнаксический галлицизм. Пушкин так писал: "Имея право выбирать оружие, его жизнь была в моих руках". Ко времени Толстого это устарело, но он так писал, у него такого много».
То есть Чехов с его шляпой и станцией — то карикатура не на безграмотность вообще, а на безграмотность, прикидывающуюся старомодным книжным стилем
18 апреля 1942 года в Ленинграде умер голодной смертью Борис Вейнберг. В тот день в блокадном городе умирали сотни человек, и Вейнберга, как многих, похоронили в братской могиле. Никто не читал поминальных речей. Не плакал. А покойный был физик и специалист по льдам. Той зимой он помогал наводить по Ладожскому озеру дорогу жизни. Да что там. За тридцать лет до того он сделал «гиперлуп» без всякого Илона Маска (об этом позже).
О чем он думал в последние часы? Может, вспоминал отца? Петра Вейнберга — переводчика и поэта, известного когда-то как «Гейне из Тамбова».
За шесть лет до рождения Бориса, в 1864 году, Вейнберг впервые перевел на русский из Шекспира пьесу «Тимон Афинский». Перевел неплохо, всяко лучше переводов XX века. Не без ошибок, конечно: чайка у него стала дроздом, а четверка лошадей отчего-то парою. И вовсе неприличной кажется такая историческая неточность: Алкивиад говорит об осаде Византия, греческого городка на месте будущего Константинополя, отбитого афинянами у спартанцев в 408 году до н.э, а Вейнберг переводит так: «В войне Афин со Спартой, Византией». Ну какая Византия в пятом веке до нашей эры! Плутарха бы хоть почитали, Петр Исаевич.
Впрочем, если быть честным, у самого Шекспира исторических натяжек побольше. Жителей Афин у него зовут почти всех по-римски, например, Флавий Фламиний, Сервилий, Люций и Лукулл. И это во времена Пелопонесской войны! Но это ладно. Вот похуже. Герои цитируют строку из «Посланий» Горация — ira furor brevis est, «гнев есть кратковременное умоисступление». Одна лишь беда: Гораций жил на четыре сотни лет позже.
Так что, читайте оба текста паралелльно, русский и английский, да и томик Плутарха прихватите. Зачем читать? Пьеса мрачная, хорошая в своей незаконченности. Главный герой из добренького богача-мота становится мизантропом в кубе: он потерял богатство и сразу же приятелей и тех, к кому был добр. Кто будет с нами, когда мы потеряем все. В чем подлинная природа дружбы. Об этом-то — красиво, не скрою — рассуждает Шекспир, и бог с ним, правда, что цитирует тут Горация. Особое удовольствие вы получите в III-V актах, когда герой обратится в человеконенавистника, по сравнению с которым доктор Хаус — сестра милосердия.
Ах да, ближе к концу не пропустите в речи Тимона к разбойнику выраженье pale fire: Набоков брал отсюда, да, название романа, которое стоило б перевесть как «Бледный свет» (иль даже «отсвет»).
… the moon's an arrant thief
And her pale fire she snatches from the sun
… луна же сущий вор,
крадет свой бледный свет у солнца (перевод мой)
P.S. Дмитрий Вейнберг не знал еще в тот апрельский день, что через 17 лет Набоков напишет книгу и название для нее возьмет из книги Шекспира, что переводил отец. Не знал он, что через семь лет его именем назовут гору — в Антарктиде. Но помнил зато, наверное, как в тот месяц, когда в Петрограде случилась революция, в американском журнале The Electric Expertimenter вышла большая статья про его экспериментальную модель вакуумного поезда. Так похожего на гиперлуп. Но революция, война, пятилетки, война. И вот Борис сидит на полу. Умирает. Ленинград. Сорок второй год. The world is but a word, сказал бы Тимон Афинский
Последние два дня я провел с глухонемыми демонами, у которых обнаружился заговор в русской поэзии.
Гуляючи по Новому Арбату, я сел за Домом книги на лавку и открыл в букмейте книгу Виктора Шкловского «О теории прозы». Про Шкловского я уже писал в канале пару месяцев назад, когда разбирал его «Технику писательского ремесла» для пролетарских литераторов. Персонаж он сомнительный в смысле биографии, но читать его — так часто бывает — интересно.
Прочитал я Шкловского немного, правда. На третьей или четвертой странице он вспоминает красивую метафору Тютчева — зарницы на небе это глухонемые демоны, ведущие разговор.
Одни зарницы огневые,
Воспламеняясь чередой,
как демоны глухонемые,
ведут беседу меж собой.
Это 1865 год. Тютчеву шестьдесят один. Стариком уже встречает он Великие реформы. Откуда он это взял вообще? Почему демоны глухонемые? Я стал гуглить.
Первое, что пришло на ум, — библейский сюжет. «Иисус, видя, что сбегается народ, запретил духу нечистому, сказав ему: дух немой и глухой (τὸ πνεῦμα τὸ ἄλαλον καὶ κωφόν)! Я повелеваю тебе, выйди из него и впредь не входи в него». (Марк, 9:25)
Окей, предположим, что глухонемой демон это библейский бес. Что происходит с ним после Тютчева?
В 1903 году безмолвные зарницы обернулись уже «гранатами и бомбами» у Андрея Белого в «Северной симфонии». Предвестниками большой войны.
А в декабре 1917 года, через месяц после большевистского переворота, сорокалетний Максимилиан Волошин пишет стихотворение с названием «Демоны глухонемые» (отсылка не может быть случайной, повторена за Тютчевым даже инверсия). В нем демоны только в заголовке, дальше «они»:
Они проходят по земле
Слепые и глухонемые
И чертят знаки огневые
В распахивающейся мгле.
И это уже не просто разницы, а агенты революции и предстоящей гражданской войны. У Волошина выйдет одноименный сборник стихов. К нему есть прямая отсылка еще и в «Зеленом шатре» Людмилы Улицкой.
А вот в «Докторе Живаго» Пастернака чуть более сложный ребус. Глухой персонаж из поезда Максим Аристархович Клинцов-Погорелых дан так: «Опять запахло Петенькой Верховенским, не в смысле левизны, а в смысле испорченности и пустозвонства». То есть глухой и «бес». Ага.
Забавно, что почти одновременно с Волошиным в 1919 году про демона немого (demonio mudo) пишет юный Гарсиа Лорка. Ему 21. Радуйся, демон, пишет Лорка, используя из латыни salve и осыпая Пана комплиментами. Запоздалая для южной Европы фига католической косности и возвращение к радостями античной Иберии через считываемый все тот же образ из Евангелия.
Ну, и, казалось бы, все ясно. Есть новозаветный образ глухонемого демона, и он через века идет в русской и западноевропейской литературе. Обычное дело. Но тут я взглянул на эпиграф Волошина: «Кто так слеп, как раб Мой? и глух, как вестник Мой, Мною посланный?» (Исайя, 42: 19). Толковая Библия Лопухина, лучшая Толковая Библия на русском языке, говорит, что тут речь не про Христа, а про коллективный Израиль, но тут я Лопухину не очень верю, простите.
P.S. И чтобы совсем вас запутать, еще такие стихи Бродского к столетию Ахматовой:
Великая душа, поклон через моря
за то, что их нашла, — тебе и части тленной,
что спит в родной земле, тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой вселенной.
Прочел «Краткое изложение Евангелия» Льва Толстого. От страха смерти граф после пятидесяти тронулся умом и написал бездарнейший пересказ жизни Иисуса Христа.
Толстой с юности боялся умереть. Когда ему было двадцать с небольшим и он дичайше кутил, его накрыло ночью в сельской гостинице. «Ну стану я писать лучше всех писателей, лучше Мольера, Шекспира, Гоголя, лучше Пушкина, и что с того, если всё равно умираешь?» — записал он тогда.
Потом он съездил на войну, женился на 18-летней — и отпустило. Написал хорошие книги, в том числе главные свои вещи.
А в конце семидесятых (видимо, в 1878 году) графа перекрыло наглухо. Он об этом сам честно рассказывает в предисловии к «Изложению». Он спросил умных людей, в чем смысл жизни. И они сказали, что никакого Бога нет, а мы все состоим из атомов и молекул.
Этот ответ почему-то ужаснул Толстого. И он решил заново изучить учение Иисуса. Если коротко, Толстой выкинул все, про что не сказано дословно в Евангелиях. Например, про Троицу и про конец света. Также он рандомно выкинул все, что не вписывалось в его концепцию, то есть почти все чудеса, а также воскрешение Христа. Версия Толстого кончается на распятии.
У Толстого получилось ни рыба, ни мясо. Вроде апеллировал к разумным и современным людям, хотел сделать выжимку этического учения великого человека, каким он представил Иисуса (типа «любите друг друга»), а получился какой-то шизофреничный сектантский апокриф. Иисус у него — то современный гуманист против ксенофобии и за справедливость, то радикальный агрессивный анархист, который желает врагам гореть в аду и хочет уничтожить вообще все.
Соединено это все скомкано и путанно, с произвольными вставками от себя. Даже не верится, что это Лев Николаевич Толстой пересказывает благую весть. Чисто редакторская работа на четыре с минусом. Я бы это сравнил с тем, как Акунин взялся в последние годы пересказывать великих русских историков XIX века и выходит раз за разом каша, но есть же, наверное, разница между тем, как Акунин пересказывает Ключевского и Соловьева и Толстой пересказывает Матфея и Иоанна. Ну, самую капельку.
Если вдруг тезиса «все до меня неправильно понимали иисусово учение, а я все понял» вам недостаточно как тревожного звоночка, вот еще любопытная вещица из предисловия. Если человек вдруг начинает видеть ЗНАКИ и СОВПАДЕНИЯ в своем же учении, от него надо бежать. Толстой разбил свой пересказ на 12 глав и — вот это поворот! — насчитал столько же смысловых частей в молитве Отче наш. Просто Дэн Браун какой-то. Лучше бы атеистом оставался и не позорился на старости лет
P.S. Любопытно, что на титульном листе издания этой книги в толстовском же издательстве «Посредник» есть цитата из Александра Невского в рамочке «Не в силе Бог, а в правде», сейчас больше известная обывателю по фильму «Брат-2». Еще более любопытно, что цитата эта прямо противоречит Новому Завету. Апостол Павел в Первом послании Коринфянам пишет «Ибо Царство Божие не в слове, а в силе».
«Невыносимая легкость бытия» считается одним из главных романов двадцатого века, но читать его невыносимо скучно. Почему?
Если коротко, это эта книга лишь притворяется романом. На деле это сборник эссе Милана Кундеры на отвлеченные исторические темы: как умер сын Сталина, почему Ницше извинялся перед лошадью, как Бетховен писал шестнадцатый струнный концерт, — которые в свою очередь служат иллюстрациями к философским рассуждениям.
В «Невыносимой легкости» их ровно три, и все три взяты из немецкого языка. Сам Кундера признает, что на языке Канта даже фраза «добрый день» имеет метафизический привкус; любопытное признание от человека, девятилетним мальчишкой встретившего немецкие танки в Чехословакии.
Первая философия: Einmal is Keinmal (один раз все равно что никогда). Если мы не можем проживать момент снова и снова, то это и не жизнь, а ее черновик. Но есть и те, кто думает, что живет начисто. Это те, кто верует в бытие, в самую жизнь — а потому в один из китчей (вторая философия), коммунистический, американский, неважно. А те, кто в бытии сомневаются (интеллектуалы), прозябают в его «невыносимой легкости». Они видят бесконечные императивы (Es muss sein, так должно быть) и пытаются от них избавится.
Всё. Это все, что хотел сказать Кундера. Слабый пересказ «по верхам» франкфуртской школы, постструктуралистов и немного Клемента Гринберга. Можно было написать пост в фейсбуке, короткую заметку в газете, но он написал толстую книгу. А про китч куда лучше написал Жан Бодрийяр в «Обществе потребления» и «Символического обмене». Он по крайней мере для того, чтобы изложить свои мысли, не городил рассыпающийся сюжет про любовь, с картонными персонажами.
Не подумайте. Я не против того, чтобы рассказывать идеи через беллестрику. Собственно из моих любимых писателей Федор Достоевский этим только и занимался, чем бесил другого моего любимого писателя Владимира Набокова. Достоевский рассказывал, как работал над романами: сверхидеи (если бы Христос явился в наши дни, если кто решит, что он как Наполеон в быту и т.д.) он разворачивал в сложные сюжеты, которые доносили определенные мысли и заставляли о чем-то задуматься.
Но Достоевский не делает философские вставки, где прямо рассказывает, что именно он хотел сказать. Потому что тогда можно не сочинять всех этих персонажей и сразу прямо это и сказать.
Ну и к тому же у Достоевского талантливо сложены композиции длинных и ветвящихся сюжетов. Пока читаешь, нет ощущения, что это вторичный, сугубо иллюстративный материал. А у Кундеры оно не покидает тебя до последней страницы.
Томаш теряет подряд несколько работ из-за репрессий после пражской весны, Тереза страдает из-за того, что Томаш ей постоянно изменяет (он вроде как клинический бабник). Франц бросил жену из-за любовницы Сабины, а та сразу же уехала. Сабина, одновременно еще и любовница Томаша и та, кто помогла Терезе найти первую работу в Праге, вообще ни из-за чего не страдает.
Вызывают ли они у меня сочувствие? Нет. Автор много раз до этого подчеркивал: это придуманные им из ощущений персонажи. Персонажи, не живые люди. Тогда зачем я должен сопереживать вырезанным из картона фигурам? Томаша и Терезу даже не жалко, когда они погибают. Потому что это происходит идиотски притянуто за уши почти сразу же после того, как герои сбежали в деревню и избавились от почти всех императивов, почти победили китч и нашли свою любовь друг в друге. Видимо, подозревая ходульность приема «и тут же после катарсиса они умерли в один день», Кундера дает этот спойлер из концовки аж в середине книги.
По-настоящему жалко только умирающую от рака собаку, потому что от собаки ты и не ждешь развития характера. Всех остальных, повторю, не жалко, потому что они не меняются вообще.
Но как же, заметят мне, Томаш вот принимает непростое решение: подписать отречение от статьи или потерять любимую работу. Тереза возвращается от простой работы в Швейцарии на оккупированную родину. Франц, в конце концов, находит смелость признаться в изменах жене. (А Сабина ничего не решает, она все время убегает: ее персонаж нужен для иллюстрации пары мыслей про китч.)
Милан Кундера, оказывается, не любит русских женщин. Не ценит их красоту.
Напомню. Тереза, героиня «Невыносимой лёгкости бытия», фотографировала в августе 1968 советское вторжение и продавала снимки западным журналам.
Теперь цитата. Советские военные на улицах Праги видели «невообразимо элегантных женщин, которые демонстративно выражали своё презрение, вышагивая на длинных красивых ногах, которых в России не увидишь последние пять или шесть столетий».
Нет, я понимаю уязвлённые чувства чеха. Советское вторжение шестьдесят восьмого было преступлением. И я это спокойно говорю, потому что моей семье советское правительство сделало не меньше зла, чем семье Кундеры. А, пожалуй, и больше.
Но при чем здесь русские женщины? Они что — избрали Брежнева?
Выглядит как подмена понятий и попытка уколоть побольнее. Да, раздавили нас танками, но у вас бабы с жирными ляжками вот уже 500-600 лет.
Кстати, об этом. Откуда вообще эта хронология? Что такого случилось с русскими женщинами во времена Ивана Третьего или Дмитрия Донского, что они утратили точеные ножки? Нет, Милан, ты нам расскажи про этот ляжкопокалипсис. А то Ключевский про него ничего не писал.
Ну и греческого понятия «Россия» в этот период не было. Была Русь, западная под литовцами и восточная под татарами. И ещё Новгород. Ты про кого именно, Милан? Если про всех, то по тонкому льду ходишь: ещё и украинок в уродины записал.
Поразительно, но даже если не умничать с учебником истории, Кундера опровергает сам себя. Та же Тереза знакомится с Томашом, держа под мышкой томик «Анны Карениной». И собаку они называют потом Карениным. Не Гашеком, не Чапеком, не Кафкой, которого, хоть он еврей, писавший по-немецки, чехи присвоили себе. А Карениным.
Неудобно как-то вышло.
«Тает лёд» — лишь на первый взгляд песня о любви. На деле это минорный гимн трагедии целого поколения.
Подсознательно это продолжение «Мы лёд» Егора Летова. Простая арифметика:
- Мы = лёд (1987)
- Между нами тает лёд (2017)
Лед это поколение отцов родом из Советского Союза. Оно тает, то есть стареет и умирает.
И выясняется вдруг, что оно не было тоталитаризмом, а защитной мембраной от него.
Поколение детей, устав устраивать рамс и ставить шах и мат, идёт «профессионально гулять». Например, на Тверскую.
«Они дышат травой, им на все наплевать//А майор идёт их уничтожать», — предвидел ситуацию Летов.
Если поколение отцов — лед, под ногами майора, и этот лёд тает, то товарищ майор теперь не поскользнётся.
«Только вдвоём», «нас теперь никто не найдёт», — испугавшись, дети прячутся в мещанстве и сексе. Но от майора не спрятаться нигде. Лед тает. Майор идёт. Льда больше нет. С майором придётся столкнуться лицом к лицу
Меня несколько раздражает одна тенденция. Все эти современные романы, психологические романы предоставляют искренние, психологичные персонажи, но при этом и романы, и многие театральные пьесы, считают возможным забросить сюжет. Они просто не рассказывают интересные истории.
(Альфред Хичкок, из лекции «Как писать сценарии»)
Просят рассказать какую-нибудь историю из книги Стоссела. Ну ок. Вот, например, про Фрейда. Когда Зигмунду было три года, его семья переехала в Вену. На вокзале у мальчика случилась истерика: ему казалось, что родители бросают его навсегда. После этого у Фрейда всю жизнь была фобия поездов. Он всегда приезжал за три часа до отправления. И брал отдельное купе, чтобы даже семья не видела его мучений. Сам Фрейд считал, что дело в том, что он случайно увидел тогда, в три года, мать голой. Собственно из этого он и вывел свою теорию Эдипова комплекса. Но дело в том, что он не помнит, что видел мать голой. Это лишь его предположение. Современные исследователи считают, что дело было в другом. За год до этого мать Зигмунда впала в депрессию после смерти второго, младшего мальчика. А вскоре после этого няню, к которой он был привязан, посадили за воровство. И маленький Фрейд просто переживал «сепарационную тревожность»
Читать полностью…Прошло какое-то время с тех пор, как я прочитал «Русский дневник» Стейнбека и Капы, и вот теперь, как послевкусие от вина, в голову лезут разные мысли, когда я гуляю по центру Москвы.
Россия 1947 года у него — страна не отсталая, нет; это угасание былого, сумерки человеческого. Облезла эмаль дореволюционной ванны в лучшей гостинице столицы. Люди боятся фотографий и после каждого снимка появляется милиционер. Дефицит, фарцовщики. Разруха, облезшие дома. Сложные лица. Вместо пассажирской авиации старые американские самолёты по лендлизу. Юный прекрасный Пелевин про советский эксперимент писал, что это была то ли тюрьма, то ли психиатрическая лечебница на помойке рая. А это была Нарния, встретившая Повелителя мух. Страна сказочной жестокости и волшебного страха. Я читаю Стейнбека, и у меня биполярная тоска, потому что с одной стороны внук своих дедов я знаю все эти вещи, которые как бы принято понимать (когда нельзя, потому что не положено), и одновременно я вместе с ним недоумеваю: почему вы боитесь затвора фотокамеры, зачем звонить в органы по каждому чиху. Он, Стейнбек — нормальный человек западной цивилизации. Я тоже. Понятие нормы, впрочем, репрессивно. Не так репрессивно, как Сталин. Сталин тебя держит в страхе и приходит в час ночи расстрелять. Понятие же нормы приходит тоже в час ночи, но осознанием глубокого своего несчастья; купи новый айфон, похудей, поезжай в Нью-Йорк, говорит понятие нормы.
И американская норма за эти 70 лет, что прошли с поездки Стейнбека, сильно победила советскую норму. Как писал Вацлав Гавел доктору Гусаку про его политику нормализации (читай удушения свободы), наши магазины полны едой, люди вполне свободно ходят в свои конторы, покупают машины и отправляются в отпуск. В аэропортах России сегодня Стейнбек встретил бы все почти американские закусочные, на улицах бы с ним сделали миллион селфи — устал бы ещё, а в «Метрополе» ему предложили бы президентский люкс. Должны ли мы порадоваться тому, что наша страна проделала этот путь (ещё не дошла). Наверное
Вообще книгу Стейнбека «Русский дневник» с фотографиями Роберта Капы (оба на снимке) стоит прочесть
Читать полностью…Антон Чехов с известной в Москве лесбийской парой (актриса Яворская и поэтесса Щепкина-Куперник). С обеими у него был роман
Читать полностью…В чешском к иностранным женским фамилиям принудительно добавляют -ова. Например, Маргарет Тэтчерова. А Цветаевой не повезло. Она Цветаевова по-чешски
Читать полностью…Взял перечитать чеховскую «Палату №6». Обсуждать саму повесть глупо, вот лишь некоторые пометы на полях:
1) Сам Антон Павлович и его современники проговаривали название повести, как «Палата номер шестой». У Короленко в воспоминаниях о Чехове так и записано: … №6-й.
2) Сам Чехов был не очень доволен повестью. «Кончаю повесть, очень скучную, так как в ней совершенно отсутствует женщина и элемент любви. Терпеть не могу таких повестей», — писал он в апреле 1892 года Лидии Авиловой, с которой у него был роман.
3) То же он пишет и своему издателю Суворину: «В повести много рассуждений и отсутствует элемент любви... Направление либеральное». «Палата» вышла в ноябре 1892 года в журнале «Русская мысль». В будущем — Чехов не доживет — это будет печатный орган правых кадетов.
4) В 1918 году большевики закроют «Русскую мысль». Но за 25 лет до этого, весной 1893 года, в руки Владимира Ульянова, почти двадцатитрехлетнего помощника адвоката (NB. Один из героев повести — сумасшедший юный пристав), попал именно тот, одиннадцатый номер за прошлый год. «Когда я дочитал вчера вечером этот рассказ, мне стало прямо-таки жутко, я не мог оставаться в своей комнате, я встал и вышел. У меня было такое ощущение, точно и я заперт в палате № 6» — записал он. Вскоре после этого будущий вождь уехал из Самары в Петербург.
5) Повесть опубликовали на излете правления Александра III. До нового царя было еще два года. До революции — 13. Мрачная отрыжка реакции. Ивана Дмитрича с его речами про «насилие, попирающее правду» и про «местную газету с честным направлением» можно назвать, пожалуй, первой демшизой в русской литературе в прямом смысле. Он же сумасшедший.
Чехов (1860 г.р.), сам мальчиком запомнивший Великие реформы, называет эти рассуждения «старыми, но еще не допетыми песнями». И для всякого в те девяностые годы ясно было, о чем это: преобразования времен предыдущего царя не «допеты».
6) В литературе XX века с фразой про песни есть перекличка в романе Фридриха Горенштейна «Место» (1976). Если вы не знаете его как писателя, это еще и сценарист, например, «Соляриса» Тарковского и «Рабы любви» Михалкова.
— Нет, это вы враги России, — ...выкрикнул Иванов, — вы поете старые песни.
— К сожалению, недопетые, — отпарировал рыжеволосый.
У Горенштейна, правда, про русский национализм и антисемитизм.
7) Не могу утверждать точно, но отчего-то мне кажется, что проект «Старые песни о главном» это тоже подсознательный ответ Чехову. Россия середины девяностых уже XX века тоже ведь не допела свои песни, совсем не либеральные на этот раз.
P.S. Ну и еще напоследок еще одна нить от Чехова к большевикам. Математику в таганрожской гимназии будущему писателю преподовал польский дворянин Эдмунд Дзержинский, отец Феликса. Дзержинский даже поставил Чехову «отлично» за экзамен.
У Владимира Набокова была синестезия, то есть он видел буквы и цифры в определенных цветах. Нейрологический феномен нашли еще в Петербурге в квартире на Большой Морской, 47, когда ему было семь: «Я строил замок из разноцветных азбучных кубиков и вскользь заметил [маме], что покрашены они неправильно».
Специалисты много говорили про синестезию в романе «Дар». И куда менее известна синестетическая шарада во второй строке стихотворной части «Бледного огня» (Pale Fire, 1962).
I was the shadow of the waxwing slain
By the false azure in the windowpane.
Русский перевод, в котором участвовала и Вера Набокова, жена, весьма точен:
Я тень, я свиристель, убитый влет
Подложной синью взятой в переплет
Окна.
Точен он, правда, буквально. А загадку мы потеряли. В слове azure, лазурь, зашифрован алфавит от A до Z (A-Z-ure), то есть в ложной сини, о которую бьется свиристель, будто бы спрятаны все придуманные буквы, исходные материалы творчества.
«Бледный огонь» — роман нелинейный. Читать его советую так. Сперва предисловие, но легко и наискосок. Затем стихотворную часть в оригинале и переводе, читать и сличать небольшими кусками (только по-русски — слишком много неточностей на 999 строк: восемь рифмы ради превращается в пять, Испания в Афины, не говоря уже о вообще других птицах и деревьях и о том, что ‘She may not be a beauty, but she's cute’ стало «Пусть некрасива, но умна»). Потом, по желанию, еще раз предисловие. И вдумчимво, неспешно, помешивая их очередность, как вино в бокале, безумные комментарии к стихам.
Стихи советую читать вслух, местах в пяти получите наиполное удовольствие. Отдельно посмейтесь над описанием телерекламы бритв «Жиллет» 1952 года (I have my doubts about the one-armed bloke/Who in commercials with one gliding stroke/ Clears a smooth path of flesh from ear to chin,/Then wipes his faces and fondly tries his skin) — ее, кстати, можно найти на ютьюбе.
P.S. В американской массовой культуре две строки про свиристель куда известнее литературы русской. Тут вам не только журнал «Нью-Йоркер», waxwing slain в 2012 году даже появилась в левацких мемах про полицейское насилие. Вот это подлинное признание, хотя Владимир Владимирович вряд ли бы одобрил.
Редкий случай. Одну и ту же книгу, «Крейцерову сонату», запретила и царская цензура, и почтовая служба США. А прокурор Теодор Рузвельт, будущий президент, назвал ее автора, графа Льва Толстого, «моральным извращенцем». Если честно, жаль. Жаль, что такой ужасной повести сделали рекламу.
«Сонату» пересылали из рук в руки. Еще бы: правительство и церковь же против. Чехов шлет ее почтой Модесту Чайковскому и поясняет, кому отдать дальше. У молодого писателя немного замыкание в голове. С одной стороны, он ставит Толстого на первое место в русской культуре, на второе, кстати, Петра Чайковского, на третье Илью Репина, а себя на девяносто восьмое. С другой — в нем говорит врач. И в письме Плещееву он слегка не согласен с кумиром: «Суждения Толстого о сифилисе, воспитательных домах, об отвращении женщин к совокуплению и проч. не только могут быть оспариваемы, но и прямо изобличают человека невежественного, не потрудившегося в продолжение своей долгой жизни прочесть две-три книжки, написанные специалистами».
Тут Чехов, конечно, прав. «Соната» — набор абсурдных идей:
— Все женщины подобны проституткам.
— Женщины, как и евреи, тайно правят миром.
— Секс это очень плохо.
— Брак — узаконенное прелюбодеяние.
— Не надо ни с кем в идеале заниматься сексом.
— Если все перестанут размножаться, то и славно.
То есть непонятно вообще, зачем было это запрещать. Или обер-прокурор Синода и Тэдди Рузвельт думали, что молодежь начитается этого горячечного бреда и решит никогда больше не трахаться что ли?
Содержание повести особо и рассказывать нечего. Автор как бы едет в вагоне с мужчиной, оправданным судом присяжных. Тот зарезал жену и объясняет свои странные теории (см. выше). Убийца, видимо, очень автобиографичен. Он, как и Толстой, в тридцать с лишним после долгих лет разврата и кутежа женился на чистой 18-летней девице, и брак у них не задался. Дети один за одним, постоянные ссоры.
Софья Андреевна Толстая записала в дневнике после выхода «Сонаты», что та убила остатки их любви. И, что малоизвестно, написала позже ответ на нее — повесть «Чья вина?» (впервые ее опубликовали только в 1994 году). Да что там, даже сын Толстого Лев Львович написал ответ на «Сонату» — рассказ «Прелюдия Шопена».
Короче, в общем это не литература, а их семейные разборки.
У Льва Толстого были, видно, проблемы с принятием своей сексуальности. В браке ее точно не было. И он стыдился юности, стыдился измен в браке. Ненавидел свое тело и похоть. И из этого сделал вывод, что женщины зло. И секс вообще — зло. И стал это проповедовать всему человечеству. Хорошо, что человечество не послушало. И больше любит Кити с Левиным и Наташу с Безуховым, а не этого безумного мужика, который пьет в поезде чифирь по вкусу как пиво (я так и не понял, как чай может быть с таким вкусом).
P.S. Ну и хэппи-энда ради. В 1890 суд штата Нью-Йорк отменил запрет на «Крейцерову сонату». Судья постановил, что «[ни русский царь, ни почтовая служба США] не признаны в этой стране как полномочные органы в вопросах юриспруденции либо литературы».
(Продолжение)
В том-то и дело. Сталкиваясь со сложными вызовами в жизни, люди меняются, учатся, набираются опыта. А Томаш, Тереза и Франц в конце книги точно такие же, как в начале. Да, Томаш перестал изменять Терезе, но не потому что его замучила совесть от ее слез и кошмаров, нет, это много лет не могло его изменить. Они нашли механическое решение проблемы: уехали в маленькую деревню, где он больше (!) физически не сможет изменять. Это как если бы Раскольников не раскаялся в своей человеконенавистнической теории, а просто оказался бы заброшен на необитаемый остров. Ну ладно, теперь я больше никого не смогу зарубить топором. Хэппи-энд!
Есть и хорошие моменты, не буду спорить. Недурно, к примеру, прописан образ мыслей женских персонажей (Терезы и Сабины). Не Анна Каренина и госпожа Бовари, конечно, но вполне достойно, что редкость для мужской литературы. Но большую часть времени автор играет в куклы с картонными фигурами, а когда ему надоедает, он их откладывает, и рассказывает напрямую, что хотел сказать.
Ну или для простоты изложения он создает откровенно халтурные эпизоды. Томаш встречает сына впервые лет за 15-20 (он бросил родителей, первую жену и сына), и тот вместе с редактором закрытого журнала предлагает поставить подпись под петицией в защиту политзаключенных. Сцена совершенно провальная. Для начала непонятно, как Томаш узнает сына еще до того, как его представили. Он бросил его малышом, а теперь перед ним студент. Ну и решительно непонятно, как можно спокойно отнестись к встрече с сыном, пусть даже тем, которого ты хотел вычеркнуть из жизни. Где внутреннее переживание? Тревога? Учащенное сердцебиение? Нет. Ничего этого нет вообще. Он стоит холодный как терминатор. Вспоминает про Терезу, говорит «извините, не подпишу» и уходит.
Вывод прост. Нельзя усидеть посередине между философией и беллетристикой. А если уж невыносимо хочется завернуть философию в беллетристику, делать это нужно не так, как Милан Кундера
За последние несколько месяцев я прочитал четыре книги о написании книг, причём все они типа бестселлеры.
- Джеймс Н. Фрэй, «Как написать гениальный роман»
- Уильям Индик, «Психология для сценаристов»
- Рой Питер Кларк, «50 приёмов письма»
- Кристофер Воглер, «Путешествие писателя».
И проблема с ними всеми та же, что и с книгами «Как заработать миллион долларов». Если все эти люди знают, как написать гениальный роман, почему они пишут эти пособия, а не сам роман.
По большей части они говорят скучные банальности вроде «должен быть конфликт» и «герои должны меняться». С другой стороны непонятно, чего я от них ждал. Пособие как написать Мону Лизу за час? В общем, не читайте такие книги, не повторяйте мою ошибку. Это шарлатанство все.
А вот книги по литературному редактированию читайте, это полезно всегда.
И побольше читайте практиков. На том же букмейте есть прекрасные лекции Тарковского и Хичкока про то, как писать сценарии. Коротко, ясно и по делу.
Ещё есть прекрасное эссе Маяковского «Как делать стихи». Его стоит прочесть, даже если вы не собираетесь писать стихи и вообще не любите Маяковского.
Но выше всех я бы поставил Zen In Writing Рэя Брэдбери. Ничего сильнее на эту тему я не читал. Брэдбери там, например рассказывает, что на протяжении десяти лет он каждый день садился и писал тысячу слов. И только потом опубликовали его первый рассказ
...Чешские города были украшены тысячами нарисованных от руки плакатов со смешными надписями, эпиграммами, стихами, карикатурами на Брежнева и его армию, над которой все потешались, как над балаганом простаков. Однако ни одно торжество ни может длиться вечно.
Это у Кундеры про Прагу в августе 1968 года. Но очень похоже на Москву в декабре 2011
Если у вас вдруг были сомнения, что Рим это мир, записанный справа налево, а этруски это русские, прочитайте на букмейте недлинную лекцию Андрея Зализняка «О профессиональной и любительской лингвистике». Если вы и так в курсе, можете не читать. Ещё расстроитесь, как я, что великий академик, переоткрывший русский язык и вручную прописавший алгоритм изменения 100 тысяч слов (его применяют Гугл и Яндекс), использует выражение «в рамках»
Читать полностью…Сейчас в твиттере заговорил про Библию и вспомнил любимую свою историю про Новый завет. Все знают, что в Откровении Иоанна Богослова (Апокалипсисе) названо «число зверя», и составляет оно 666. Но арабские цифры, при записи которыми появляется «магия» трех шестерок, изобрели на шестьсот лет позже. В греческом оригинале 666 было записано так: χκξ. То есть хи-каппа-кси
Читать полностью…Дочитал, наконец, «Век тревожности» Скотта Стоссела, бестселлер NY Times, между прочим. Читал я его долго и мучительно — пару недель. Или даже больше. За это время я успел проглотить нового Сорокина и начал девять лет спустя заново читать Кундеру. А Стоссел все не кончался. Ненавижу это чувство. Вроде и в метро почитал, и за кофе почитал, и перед сном почитал час, а книга все не кончается.
Стоит ли ее читать вам? Если вам интересны депрессии, биполярные, тревожные и прочие расстройства, читайте. Но имейте в виду, что книжка правда длинная. Неоправданно длинная. А на главный вопрос, как победить тревожность, Стоссел так и не отвечает. Потому что его нет до сих (в споре таблеток и терапии побеждает жизнь). Но вы узнаете с десяток исторических анекдотов. И сможете на какой-нибудь вечеринке ввернуть слово «кортизол».